ЕЩЁ ВЧЕРА…

Последние годы — точнее, последние три года, начиная примерно с конца периода карантина, — я чувствую, что совершенно не могу писать на актуальные темы.

Не потому, что у меня нет своего мнения или видения происходящего. Напротив — мыслей хоть отбавляй. Но каждый раз, когда я собираюсь что-то сказать, случается нечто, что заставляет меня усомниться в полноте, предстающей передо мной картины. Это похоже на гладь озера, в котором отражается всё моё видение мира. И вдруг кто-то бросает в него камешек — круги расходятся, и я теряю опору. Перед глазами возникают совсем иные картины, всё происходящее освещается под другим углом, и я уже не могу с уверенностью утверждать то, что еще совсем недавно казалось таким незыблемым и явным.

Я перестаю доверять своим оценкам. А иногда — это страх… Я не из пугливых, но в последнее время у меня появилось это чувство. Не за себя, за своих детей, родных, близких. Все чаще всплывает давно забытый врачебный принцип: «Не навреди!» 

Для нас, евреев, снова наступили тяжёлые времена.

Времена, когда трудно различить, кто друг, а кто враг; когда даже в самых близких людях начинаешь подозревать тень древней, но, к сожалению, неизбывной ненависти.

Мы опять бредем по миру, словно слепые — нащупывая дорогу, боясь прикоснуться.

И если вдруг встречаем понимание или доброту, нас переполняет желание обнять, расцеловать, сказать «спасибо» — будто это чудо. Говорю о себе, но думаю, что я не одинока. И это переполняет болью и отчаянием.

Ещё вчера, на Биеннале в Флоренции, разговаривая с двумя иранскими художницами, я утверждала, что именно ради таких женщин улицы городов должны заполняться демонстрантами в защиту их прав, за их свободу, за недопустимость режимов, разделяющих людей по полу, цвету кожи, вероисповеданию. 

Ещё вчера я сетовала в разговоре с ними, что вместо этого мир выходит на демонстрации ради выдуманной истории — самой масштабной фальсификации нашего времени, нового кровавого навета, взорвавшего все социальные сети и медиа.

Ещё вчера мне, рождённой в советское время, хотелось удержать мир от иллюзий, хотелось остановить это безумие. Старые лозунги давно распавшихся и дискредитировавших себя режимов опять пламенеют на уличных шествиях и сжигают дотла праздные юные головы, ищущие «жизнь делать с кого».

Ещё вчера мне хотелось написать пламенный текст в защиту иранских женщин, в чьих глазах я читала понимание и согласие.

Вы спросите: что изменилось сегодня?

Вчера шёл дождь. Сегодня — солнце.

Мы гуляем по прекрасному городу, которому я посвятила свою выставку — свою экспозицию на Биеннале, пытаясь провести параллель между эпохой Ренессанса и возможным пробуждением нашего времени. Еще вчера, оглядываясь назад в поисках выхода из сегодняшнего хаоса и темноты, я обращала свой взгляд на эпоху Возрождения, зародившуюся в самые тёмные времена истории, под влиянием идеалов античности и ставшей одним из самых светлых периодов человечества. Ещё вчера я надеялась, что

новый Ренессанс возможен, что свободный человеческий дух, Libertas Spiritus, соединится с разумом (пусть и искусственным, но созданным человеческим гением) не в борьбе, а в союзе. В надежде. В стремлении к знанию, к пониманию, к свету.

И вот, гуляя по этому прекрасному городу, я замечаю витрину небольшой галереи.

Меня привлекают выставленные в витрине скульптуры — рукотворные человеческие тела с проросшими внутрь реальными деревьями. Я медленно обхожу галерею, внимательно рассматриваю каждую работу и, наконец, замечаю девушку с огромными, чёрными, как уголь, глазами.

Мы начинаем разговаривать.

Она говорит, что это выставка её друга.

Я рассказываю, что тоже художница, участвую в Биеннале.

Она оживляется, говорит, что с удовольствием бы пришла.

Мы обмениваемся визитками, я показываю ей свой Instagram.

Разговариваем об искусстве, о Флоренции, о выставках — всё так приятно, по-человечески.

Я говорю, что я из Израиля.

Я никогда этого не скрываю, хотя на Биеннале представляю Бельгию.

Она никак не реагирует — и это мне приятно.

Мы продолжаем разговор. Я спрашиваю, откуда она.

Она отвечает, что живёт в Лондоне, но родом из Ирана.

И вдруг это слово — Иран — звучит для меня почти как знак: я только вчера говорила о женщинах-иранках, о художницах, которых встретила, о том, как восхищаюсь их смелостью, талантом. Не удерживаюсь и повторяю ей тоже, что говорила и им: в нормальном мире — толпы должны заполнять улицы городов в защиту прав этих женщин: из Ирана, Афганистана. Мы говорим об Иране, я рассказываю ей об одном своём знакомом, который в своё время бежал из Ирана после ирано-иракской войны, о том, что он рассказывал о своей стране, о шахе, о революции, о ее причинах. Она не совсем согласна, но рассказывает мне свою версию переворота, смены власти в Иране. Еще она говорит, что, если бы европейцы оставили наши страны в покое и не вмешивались бы в наши конфликты, все было бы по-иному. И я соглашаюсь с ней, и нежность переполняет мое сердце…

Потом мы говорим об Израиле.

О том, что уже три года мой народ стоит на площадях, протестуя — против законов нынешнего правительства, против войны, которая затянулась уже без всякого смысла. Я говорю, что горжусь своим народом, который понял опасность того, что происходило в стране еще до 7-го октября, что произошедшее потом разрывает душу…

Мне кажется, что мы понимаем друг друга.

—Как дико, —говорю я, —что в XXI веке снова возвращаются религиозные войны.

— При чём тут религия? — произносит она.

И, наверное, в этот момент мне бы стоило насторожиться. Но я продолжаю говорить. 

Я рассказываю историю, которую уже много раз повторяла за последние два года — историю про моего отца.

В Иерусалиме, в восьмидесятые, построили великолепную поликлинику — исключительно для арабского населения, для палестинцев. Там работали лучшие врачи, была самая лучшая медицинская аппаратура, в коридорах звучала тихая музыка и не было привычных в таких местах очередей. Там даже была возможность госпитализации на один день, для скорейших исследований.

В этой поликлинике работал мой папа, педиатр — детский врач, для которого медицина была страстью, а отношение к детям, как и к старикам, всегда отличалась неизменной готовностью помогать в любое время дня и ночи.

Он всю жизнь вёл записи, заметки, наблюдения врача, которые хранил в своём старом потертом от времени портфеле не разлучаясь с ним нигде и никогда. 

И вот однажды этот портфель исчез, был просто украден из его кабинета среди бела дня. Папиному огорчению не было предела. Вскоре содержимое портфеля было найдено на ближайшей свалке. Для вора записи ценности не представляли, а денег там отродясь и не водилось.

Когда вор был обнаружен, мой папа попросил лишь об одном: приведите его ко мне. Хочу посмотреть ему в глаза.

— Я что-то сделал не так? — спросил он мужчину, который оказался отцом его пациентов. — Ты был недоволен моим лечением, моим отношением к твоим детям?

— Нет, доктор, всё у тебя в порядке.

— Тогда объясни, как ты смог войти в кабинет человека, который лечит твоих детей, и украсть его вещи?

Мужчина смотрел на него не отводя глаз, переполненных ненавистью. Его ответ, спокойным уверенным голосом ни на шутку обескуражил моего отца:

— Скажи спасибо, что я не убил тебя. Только потому, что ты лечишь моих детей, я тебя и не тронул.

— Но за что? — спросил мой папа

— За то, что ты еврей.

Когда я рассказываю эту историю, люди обычно реагируют одинаково. Это история о заскорузлой ненависти — той, что не поддаётся лечению, впитана с молоком матери, не знает прощения, не поддается логике.

Реакция девушки была странной.

— Но ты должна согласиться, — сказала она, — у этого есть свои корни.

— Какие корни?

— Ты что, не знаешь про 1948 год? — с вызовом спросила она.

Дальше на меня обрушился поток слов — не камень в гладь озера, а настоящий обвал.

Я услышала всё: и о палестинском государстве, которое «мы отняли», и о солдатах израильской армии, насилующих палестинских женщин и снимающих свои преступления на нательные камеры, об особом приказе убивать как можно больше именно детей, о столетиях издевательств над бедными палестинцами.

Я пыталась возразить — фактами, историей, здравым смыслом. Пыталась заглянуть в глаза. Но её прекрасные чёрные глаза покрылись плёнкой убеждённости.

Они больше не видели.

— Откуда ты всё это берешь? В этом нет и слова правды! 

— Я много про вас читала, и даже ваше произраильское ВВС не может скрывать все эти факты. Я все это видела своими глазами. 

«Произраильское ВВС» вызвало у меня невольную улыбку. Назвать так эту пропитанную ненавистью к Израилю станцию, расследованием источников информации которой сейчас уже начало само правительство Британии, мне показалось практически забавным. Еще немного и я смогу показать ей, что ее источник более чем ненадежен.

Моя попытка вызвала только новую волну негодования.

— Для чего кому-то лгать в этом вопросе? – прозвучал вопрос с ее стороны.

— Знаешь, иногда в таких вопросах есть элемент политики, замешаны деньги. Например, Катара… — попыталась я.

— А это уже чистая исламофобия! — бросила она мне с возмущением — Мои родные в Иране, мусульмане и я не хочу слышать такие утверждения.

— Исламофобия — это не про ненависть к мусульманам, а скорее страх перед тем, что несёт сегодня ислам. Разве мало примеров в том же Иране?

На какое-то мгновение мне показалось, что мы сможем продолжить диалог, но она опять заговорила о 1948 годе, когда евреи вырезали миллион палестинцев. 

Я пыталась объяснить, что никогда не существовало палестинского государства; что до Второй мировой войны в паспортах евреев Европы в главе происхождения стояло Палестина; не страна, а подмандатная территория, где всегда проживали и евреи, и арабы из соседних стран. 

Я пыталась объяснить, что в 1948 году —это было решением уйти, по указанию арабских лидеров того времени, что это не было изгнанием со стороны евреев. Что в те же годы сотни тысяч евреев были реально изгнаны из арабских стран — и никто сегодня не называет их беженцами.

Все было тщетно.

Я спросила, почему же палестинцев не принимает ни одна арабская страна.

— Потому что они не должны, — ответила она. — У палестинцев есть своя страна, куда они должны вернуться.

— Но такой страны никогда не было.

— Была! — и вы в продолжение всей её истории уничтожали народ Палестины — это называется геноцид, вы убиваете их детей, особенно детей. Это настоящий геноцид!

Я вообще против любого насилия! Я даже была против Холокоста! Ты с самого начала сказала мне, что ты израильтянка, но я продолжила с тобой говорить… — в ее голосе было столько благородного гнева, уверенности, веры в собственную правоту.

«Но я продолжила с тобой говорить», — колокольным набатом стучало у меня в голове. 

Все стало бессмысленным.

— По-моему, нам пора обедать. — раздался голос ее друга с другого конца галереи.

Я не заметила, когда он пришел, но эта фраза прозвучала как спасательный круг.

Почему-то мне захотелось сказать ему спасибо. Что я и сделала, максимально вежливо, пожелала всего хорошего и вышла.

Телефон дрогнул в руке — я увидела, что она удалила свой follow, свои лайки, будто вычеркнула сам факт встречи.

Я шла по старинной улице, ведущей к прекрасному дворцу времен эпохи Возрождения, надо мной сияло теплое осеннее солнце, а перед моими глазами все ещё стояли огромные черные, как уголь глаза, которые медленно затягивала непроницаемая стальная пелена убеждённости. 

Ещё вчера я верила, что женщины не могут стоять на стороне тех, кто ставит их в бесправное положение и попирает их права. Ещё вчера мне казалось, что в этом мире есть те, кто понимает и видит происходящее подобно мне. Ещё вчера было достаточно одного слова —для данной истории — это Иран, чтобы, отбросив опасения и страх, раскрыть свое сердце…

И вдруг стало страшно.

А вдруг те женщины, о которых и с которыми я говорила вчера, думают так же, как эта девушка?

По глади озера моей веры пробежала рябь, и множество кругов от невидимых камешков нарушили его покой…

Вы спросите, почему же всё-таки сегодня я решилась написать об этом.

Потому что я по-прежнему верю: за женщин Ирана, Афганистана, езидок, за всех, чьи права попраны, должны выходить миллионные толпы демонстрантов по всему свободному миру.

Но не из политических соображений — а из человеческих.

Потому что это реальная проблема. Это правда.

И ещё потому, что я всё-таки надеюсь: однажды такие, как эта девушка, смогут открыть глаза.

Поймут, насколько их использовали — как превратили в оружие в чужих руках.

И, может быть, когда-нибудь, на какой-то очередной период времени, такой как она, да и прочему человечеству, в очередной раз станет стыдно. Только это будет уже другая история, вечная, как мир…

Leave a Comment

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *